Неточные совпадения
Полицеймейстер, точно,
был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на
ухо да прибавил только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, — это все
было со стороны рыбного ряда.
Даже начальство изъяснилось, что это
был черт, а не человек: он отыскивал в колесах, дышлах, [Дышло — толстая оглобля, прикрепляемая к середине передней оси повозки при парной упряжке.] лошадиных
ушах и невесть в каких местах, куда бы никакому автору не пришло в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам.
Потом показались трубки — деревянные, глиняные, пенковые, обкуренные и необкуренные, обтянутые замшею и необтянутые, чубук с янтарным мундштуком, недавно выигранный, кисет, вышитый какою-то графинею, где-то на почтовой станции влюбившеюся в него по
уши, у которой ручки, по словам его,
были самой субдительной сюперфлю, [Суперфлю — (от фр. superflu) — рохля, кисляй.
Гуси, коровы, козы давно уже
были пригнаны, и самая пыль от них уже давно улеглась, и пастухи, пригнавшие их, стояли у ворот, ожидая крынки молока и приглашенья к
ухе.
Сюжет становился ежеминутно занимательнее, принимал с каждым днем более окончательные формы и наконец, так как
есть, во всей своей окончательности, доставлен
был в собственные
уши губернаторши.
Он послал Селифана отыскивать ворота, что, без сомнения, продолжалось бы долго, если бы на Руси не
было вместо швейцаров лихих собак, которые доложили о нем так звонко, что он поднес пальцы к
ушам своим.
Лицо его не представляло ничего особенного; оно
было почти такое же, как у многих худощавых стариков, один подбородок только выступал очень далеко вперед, так что он должен
был всякий раз закрывать его платком, чтобы не заплевать; маленькие глазки еще не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа
уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух.
Покамест все это
было еще судейская тайна и до
ушей его не дошло, хотя верная записка юрисконсульта, которую он вскоре получил, несколько дала ему понять, что каша заварится.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может
быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в
уши, что он позабыл что-то.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это
было известно всем, и вовсе не
было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни
была пошла новость, но лишь бы она
была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит
ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни
есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
Легкий головной убор держался только на одних
ушах и, казалось, говорил: «Эй, улечу, жаль только, что не подыму с собой красавицу!» Талии
были обтянуты и имели самые крепкие и приятные для глаз формы (нужно заметить, что вообще все дамы города N.
были несколько полны, но шнуровались так искусно и имели такое приятное обращение, что толщины никак нельзя
было приметить).
Это
было у места, потому что Фемистоклюс укусил за
ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов
был зарыдать самым жалким образом, но, почувствовав, что за это легко можно
было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и начал со слезами грызть баранью кость, от которой у него обе щеки лоснились жиром.
Все те, которые прекратили давно уже всякие знакомства и знались только, как выражаются, с помещиками Завалишиным да Полежаевым (знаменитые термины, произведенные от глаголов «полежать» и «завалиться», которые в большом ходу у нас на Руси, все равно как фраза: заехать к Сопикову и Храповицкому, означающая всякие мертвецкие сны на боку, на спине и во всех иных положениях, с захрапами, носовыми свистами и прочими принадлежностями); все те, которых нельзя
было выманить из дому даже зазывом на расхлебку пятисотрублевой
ухи с двухаршинными стерлядями и всякими тающими во рту кулебяками; словом, оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует.
Чичиков хотел
было лезть в карман, но почувствовал, <что> поясницу его приятно окружает чья-то весьма деликатная рука, и
уши его услышали...
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это
было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уж и не
было. Слышно
было только, как раздавались его речи по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в
уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки, говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до
ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира
был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
Да вот, кстати же! — вскрикнул он, чему-то внезапно обрадовавшись, — кстати вспомнил, что ж это я!.. — повернулся он к Разумихину, — вот ведь ты об этом Николашке мне тогда
уши промозолил… ну, ведь и сам знаю, сам знаю, — повернулся он к Раскольникову, — что парень чист, да ведь что ж делать, и Митьку вот пришлось обеспокоить… вот в чем дело-с, вся-то суть-с: проходя тогда по лестнице… позвольте: ведь вы в восьмом часу были-с?
В контору надо
было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она
была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может
быть, безо всякой цели, а может
быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на
ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь не
был и мимо не проходил.
— Почему же комическая-с? — тотчас навострил
уши Порфирий Петрович, тоже повернувшийся
было уйти.
Писатель, счастлив ты, коль дар прямой имеешь:
Но если помолчать во время не умеешь
И ближнего
ушей ты не жалеешь:
То ведай, что твои и проза и стихи
Тошнее
будут всем Демьяновой
ухи.
Скажи лишь, как нам сесть!» —
«Чтоб музыкантом
быть, так надобно уменье
И
уши ваших понежней»,
Им отвечает Соловей:
«А вы, друзья, как ни садитесь,
Всё в музыканты не годитесь».
Несмотря на все эти причуды, другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым, а потом и за границу — и без него Обломов опять ввергался весь по
уши в свое одиночество и уединение, из которого могло его вывести только что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда ежедневных явлений жизни; но подобного ничего не
было и не предвиделось впереди.
Он
был лет сорока, с прямым хохлом на лбу и двумя небрежно на ветер пущенными такими же хохлами на висках, похожими на собачьи
уши средней величины. Серые глаза не вдруг глядели на предмет, а сначала взглядывали украдкой, а во второй раз уж останавливались.
Он лежал на спине и наслаждался последними следами вчерашнего свидания. «Люблю, люблю, люблю», — дрожало еще в его
ушах лучше всякого пения Ольги; еще на нем покоились последние лучи ее глубокого взгляда. Он дочитывал в нем смысл, определял степень ее любви и стал
было забываться сном, как вдруг…
— Кто ж
будет хлопотать, если не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и
уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. — Вот не починю до утра, и нельзя
будет за ворота бежать. Мальчишки, должно
быть, разорвали: дрался — признавайся?
— Сбоку, — подхватила Пелагея Ивановна, — означает вести; брови чешутся — слезы; лоб — кланяться; с правой стороны чешется — мужчине, с левой — женщине;
уши зачешутся — значит, к дождю, губы — целоваться, усы — гостинцы
есть, локоть — на новом месте спать, подошвы — дорога…
— Не
ест он этого, Агафья Матвеевна:
ухи терпеть не может, даже стерляжьей не
ест; баранины тоже в рот не берет.
Какие это люди на свете
есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на
ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
— Что скалишь зубы-то? — с яростью захрипел Захар. — Погоди, попадешься, я те уши-то направлю, как раз:
будешь у меня скалить зубы!
«Увяз, любезный друг, по
уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди,
будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Последовало молчание. Хозяйка принесла работу и принялась сновать иглой взад и вперед, поглядывая по временам на Илью Ильича, на Алексеева и прислушиваясь чуткими
ушами, нет ли где беспорядка, шума, не бранится ли на кухне Захар с Анисьей, моет ли посуду Акулина, не скрипнула ли калитка на дворе, то
есть не отлучился ли дворник в «заведение».
— Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за
уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не
было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
У него
был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или
ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо
ушей, справок наводить не станут, зато
будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
— Ужас! ужас! — твердил он, зажимая
уши и убегая от изумленных дворников. Прибавив к этим суммам тысячу с лишком рублей, которые надо
было заплатить Пшеницыной, он, от страха, не
поспел вывести итога и только прибавил шагу и побежал к Ольге.
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как сам Шалашников!
Да тот
был прост; накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь: убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем
ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по миру,
Не отойдя сосет!
Крестьянское терпение
Выносливо, а временем
Есть и ему конец.
Агап раненько выехал,
Без завтрака: крестьянина
Тошнило уж и так,
А тут еще речь барская,
Как муха неотвязная,
Жужжит под
ухо самое…
Долго благой перемене в стихосложении препятствовать
будет привыкшее
ухо ко краесловию.
«Во поле береза стояла, во поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли»… Хоровод молодых баб и девок — пляшут — подойдем поближе, — говорил я сам себе, развертывая найденные бумаги моего приятеля. Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода.
Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростного веселия до сердца моего не проник. О мой друг! где бы ты ни
был, внемли и суди.
Неискусный хотя его
напев, но нежностию изречения сопровождаемый, проницал в сердца его слушателей, лучше природе внемлющих, нежели взращенные во благогласии
уши жителей Москвы и Петербурга внемлют кудрявому
напеву Габриелли, Маркези или Тоди.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал
было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном
ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Городничий. Не погуби! Теперь: не погуби! а прежде что? Я бы вас… (Махнув рукой.)Ну, да бог простит! полно! Я не памятозлобен; только теперь смотри держи
ухо востро! Я выдаю дочку не за какого-нибудь простого дворянина: чтоб поздравление
было… понимаешь? не то, чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или головою сахару… Ну, ступай с богом!
Карл Иваныч
был глух на одно
ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал...
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть
было не упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно
ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила мне в голову, и я все забыл в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и больше я его не видал.
— Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! [Не нужно
было танцевать, если не умеешь! (фр.)] — сказал сердитый голос папа над моим
ухом, и, слегка оттолкнув меня, он взял руку моей дамы, прошел с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привел ее на место. Мазурка тотчас же кончилась.
Это слово: «охотничья лошадь» — как-то странно звучало в
ушах maman: ей казалось, что охотничья лошадь должна
быть что-то вроде бешеного зверя и что она непременно понесет и убьет Володю.
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое
было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня за руку и шепотом сказал: «Чья это рука?» В чулане
было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым
ухом, я тотчас узнал Катеньку.
И когда кучер отвечал утвердительно, она махнула рукой и отвернулась. Я
был в сильном нетерпении: взлез на свою лошадку, смотрел ей между
ушей и делал по двору разные эволюции.
Он чувствовал, что лошадь шла из последнего запаса; не только шея и плечи ее
были мокры, но на загривке, на голове, на острых
ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
Рот ее
был слегка раскрыт,
уши приподняты.